Home К списку Новости раздела Гостевая книга

Друзья Андрея Москаленко

Валерий Егорович Кравченко (ВЕК)

Повесть "Инкогнито"

Инкогнито
(полуфантастическая повесть)

Итак, дубовая створка квартиры щелкнула двумя никелированными замками, а паркетная ладошка лифта бесшумно опустила с шестого этажа в бледно-неоновое фойе подъезда. Дежурный вскочил, вытянулся, козырнул. Красный язык дорожки закончился дубовой дверью, и тихий утренний туман улицы с призраком длинного черного лимузина дохнул навстречу влажной прохладой. Охапки тумана бесшумно рванулись навстречу. Было пять часов утра.

Бездомный транспорт придремывал у стен, прижавшись друг к другу продрогшими боками, и лишь главные магистрали изредка простреливались пунктирами легковых автомашин.

С интересом освободившегося из заключения москвича, отдернув коричнево-бархатную шторку, Иван Гаврилович видел проплывающие, окутанные шалями тумана спящие окна да мелькающие штрихи сутулых дворников и редких прохожих.

Шофер, умудренный служебным опытом, скосил глаза на открытую шторку и едва заметно качнул головой, осуждая шефа за эдакую мальчишкую неосторожность. А Ивану Гавриловичу было просто хорошо. Ведь не каждое десятилетие случается отпуск по собственному велению сердца: без охраны, без товарищей, без жены и детей.

Машина лихим зверем выпрыгнула на Минское шоссе. Горбатыми черепахами поплыли в тумане избы придорожных деревень с одинокими черными карликами водоразборных колонок. Откинулся на пухлые кожаные ромбы сиденья. Его раздражала загородная Москва во всех направлениях. Черт его знает, полвека бьешься, украшаешь столицу, сносишь эти бревенчатые вигвамы, а они лишь отодвигаются за черту города, будто горизонт. Мало того, глядишь, на месте обветшалой туземной халупы лепят строения такого же стиля с узорчиками на ставенках да железным петухом на охлопе. Посмотришь-поглядишь, и улетучивается из тебя вся хозяйская гордость, точно пар из колбы.

Недавно ознакомился с уголовной статистикой — ахнул! Каждый десятый житель страны либо сидит, либо уже отсидел в тюрьме. Дали задание группе психиатров исследовать гидру алкоголизма. Составили они записку с цифрами, которым никто не поверил. Взяли статистику потребления градусов на душу населения. Оказалось, врачи много не добрали. И всё это без кустарных средств опьянения. Явно, перемудрили наши учителя, будто с ростом благосостояния пьянство должно идти наубыль. Русский мужик потому только и не сгорел от водки, что никогда не имел больших денег. Досталась же судьба работать с таким народом!

Нет, Иван Гаврилович так не думал. Всё это он вез в дремлющей голове, пристукивая костяшками пальцев по тулье шляпы, лежащей рядом.

Он и не заметил как машина сошла с общего выщербленного шоссе на черное зеркало асфальта, ведущего к зимней даче. Пятнадцать километров спецтрассы свистнули мимо ушей. Машина замерла среди косматых елей перед глухими зелеными воротами. Свежий туманный воздух хлынул в салон.

Сторож Андреич был с сурового похмелья, но на месте. Живо сообразил, чего от него надо, собрал необходимое: старенький вещмешок, сморщенные сухие ботинки, ветхий шевиотовый пиджачишко, брюки хэбэ, полотенце, бритвенный прибор и от себя лично добавил мельхиоровый портсигар, набитый пролетарской "Примой".

Спускаясь со второго этажа вычурной буковой лестницей, Иван Гаврилович улыбался своим отражениям в многочисленных овально-старинных зеркалах, и улыбка на его властно-военном лице из-под измятой драповой кепки казалась придурковато-зэковской. Водитель и сторож Андреич, соблюдая классовую дистанцию, ни о чем не спрашивали, сопя в четыре дырки, исполняли просьбы-приказы. Мало ли как чудят на Руси большие начальники.

Через полчаса автомобиль, похожий на черного элегантного жука, лихо развернулся и замер перед обшарпанным можайским вокзальчиком. Простой народец, ждущий электричку на Москву, несказанно изумился, когда из такой роскошной лайбы выбрался очень пожилой дядя, смахиващий и на деревенского конюха, и на многолетнего кандальника.

Пригрохотала электричка. Иван Гаврилович занял место у окна. Вагон дернулся. От переизбытка веселости подмигнул малышу, сидящему напротив у мамы на коленях. Ребенок надул губки, отвернулся к плечу мамы. Пошарил в кармане пиджака, надеясь на случайно завалявшуюся конфетку, но ничего, кроме иссохших крошек хлеба, сталенитовой водочной пробки и пустотелой гильзы "Севера", не нашел. Молодая мама вместе с дитятей встала и, бояливо прижимая к бедру сумочку, пересела подальше. Иван Гаврилович мысленно хохотнул.

Всё шло по плану. До Одинцово. Здесь среди пассажиров прошелся лёгкий шумок. Несколько молодых парней галопом проскакали мимо и, грохоча дверьми исчезли, аки дым. "Зайцы!" — прервав вязание, квакнула сидящая рядом бабка, взглянув на Ивана Гавриловича со злорадным любопытством. "Зайцы? Чтобы это могло значить?" — задумался он, увидев топающего навстречу мужика с лицом дородной купчихи в высокой железнодорожной фуражке. Другая же фигура, заблокировавшая выход, напоминала неожиданно вошедшего к заговорщикам фараона, который пощелкивал компостером, как парикмахер ножницами. "Контроль!" — обмер Иван Гаврилович, вспомнив, что двадцать лет назад вместе со товарищами обещал сделать транспорт бесплатным, даже больше, сварганить коммунизм, почему и не сообразил купить в Можайске билет.

Первым движением совести было желание драпануть вслед за "зайцами", но поздно — щёлканье компостеров, словно щёлканье зубов, надвигалось с двух сторон. Всякого рода дипломатические отговорки крутились в голове. Между тем щёлканье приближалось. Вот уже и бабка с чинностью завзятой аферистки протянула свой бледно-голубой квиток.

— Я извиняюсь, — чуть приподнял мятый козырек кепки Иван Гаврилович, — очень торопился, не успел взять билет, но за свою опрометчивость согласен уплатить любой штраф.

Фараон даже обмер, услышав из уст такого замухрышки столь изысканную речь с "извиняюсь", "однако", "опрометчивость" да еще и с необычной готовностью уплатить любой штраф.

— Василь Петрович! — окликнул он "купчиху", — подь сюда на минутку!

Напарник, неохотно оставил с десяток непроверенных пассажиров, среди которых двое девчушек спешно снялись и направились прочь из вагона. "Зайчихи!" — с крутой завистью догадался Иван Гаврилович, пока застукавший его контролер шептал что-то на ухо своему напарнику.

— Пройдемся с нами! — пророкотала "купчиха" басом.

В тамбуре, обложенный с двух сторон, Иван Гаврилович прислушивался к убывающему стуку колес, унимал нехорошее сердцебиение (как-никак пережил инфаркт), и от пусто тянущегося времени перечитывал на стекле трафаретную надпись: "Не п ис о ться к двери". Глянул под ноги: точно, подтёки, да и пахнет далеко не духами.

— А что, в электричках нет туалетов? — обратился он из желания хоть как-нибудь разрядить гнетущую атмосферу.

Контролеры гордо промолчали.

"Морды! — подумал, но не сказал безбилетник. — Государственные псы! Человеку по-человечески ответить не могут!". И вдруг с надписью все прояснилось: оказывается, было "не прислоняться к двери", несколько букв стёрли хулиганы и получилось "не писоться". Поезд резко осадил, створки с грохотом раздвинулись, безбилетника подтолкнули вперед...

— Тэк-с, тэк-с, — каркал вислогубый капитан, высверливая взглядом то фотографию на документе, то сидящий на скрипучем табурете оригинал.

— Значит, Иван Гаврилович Бажов? Справка об освобождении и прочая, и прочая. Только вот, гражданин любезный. Был такой сказочник Бажов, вы не родня ему случайно? Нет? Жалко. Хороший был сказочник. И у тебя вроде бы ничего получается. Срок отбывал в Можайской колонии, возвращается в родную деревню к матери, путь следования — через столицу. Только есть загвоздочка... через Москву ты у нас не поедешь, поскольку, едва подъезжая к сердцу нашей Родины, снова встал на нечестный путь: пытаетесь проскочить зайцем, экономить на копейках и пропивать сотни, тысячи!

— Позвольте, с чего вы взяли, что я собираюсь пропить честным трудом заработанные деньги? — возмутился Иван Гаврилович.

— С того! По роже видно! Статья-то растратчика! Деньги — на баб, на водку? Всё сельпо небось растащил?!. На родину он возвращается! К старушке-матери! Десять лет отхватил! С поджогом, конечно, чтоб концы в воду. Как землякам-то в глаза смотреть будешь?!

Иван Гаврилович был уверен, что документы сделаны столь чисто, хоть под микроскоп. Но не нравится он чем-то гаду, нюхом видно чувствует туфту.

— Вот тэк-с, друг сердечный таракан запечный, не видать тебе столицы, как своих ушей, — подвел итог вислогубый, — заплатишь штраф и пробирайся к матушке вкруговую!

— Вы не имеете права, капитан! — не на шутку психанул Иван Гаврилович. — Я буду жаловаться!

— Кому? — ехидно заинтересовался блюститель.

Он задумался, действительно, кому, не себе же, Ивану Гавриловичу?

Капитан понял его замешательство по-своему.

— А это видел? — сунул под нос кулак в светлых волосиках, отчего кулак казался пропыленным, словно двадцать лет валялся на чердаке.

— Видел, — примирительно кивнул Иван Гаврилович.

— Вот тэк-с, — выдвинул капитан ящик стола и смёл в него документы вместе с пухлым бумажником. — А для полного удостоверения личности устроим проверочку гражданину жалобщику.

"Вот тэк-с", — сказал сам себе Иван Гаврилович, переваливаясь сбоку набок в "черном воронке", цепляясь за решетку, чтобы не разбиться о стенки железного ящика.

По-деловому, с завидной оперативностью внесли в реестр, проводили в камеру. Чистенькие крашеные полы, свежевыбеленные стены, сплошные нары, разделяющие камеру на две половины. Всюду порядок и строгость. Это слегка утешило рвущуюся возмущением душу: просторно, сухо, одиноко, есть время спокойно поразмышлять над своей неудавшейся судьбой. Заложив руки за спину, прохаживался, когда принесли обед — тёплые столовские щи, козявка-котлетка с вермишелью, мутный компот из сухофруктов. Потом повели во двор на оправку. И если непривычная еда с натугой переселялась в желудок, то выскочила из него с треском и свистом, как бенгальский огонь. Организм явно не желал мириться с чудачествами хозяина.

Бледный, согбенный Иван Гаврилович только в двадцать два ноль-ноль смог расстелить принесенные надзирателем постельные принадлежности. Нет, у него не было и мысли признаться во всем, ибо, едва погрузившись в тревожную дрёму под назойливым светом голой лампочки, забыл о своем прежнем существовании, вчерашнее отодвинулось в дебри истории и подобно литературному герою он готов был воскликнуть "да полно, было ли всё это?" — утро далекое, утро туманное, дежурный отдает честь, качается мягкая утроба машины. Навязчивый сон сумасшедшего и только.

В шесть утра растолкали: "Подъем! Тут тебе не курорт!" Очумевший, небритый, скатал постель, на завтрак выпил густого до черноты чая, от которого, если бы не булочка с маслом, мгновенно стошнило. "Дали хоть книгу какую почитать!" — пробормотал он без особой уверенности, помнит ли буквы русского языка. Какие-то злобные диссидентские мысли роились в голове, но собрать их в единый узелок никак не мог, расползались, словно угри из авоськи.

Обняв руками колени, упершись затылком в стену, вспомнил, что в детстве любил вот так сидеть и слушать мамкины сказки. Братья, те больше лёжа, свесив с печки кудрявые вшивые головы, а он — всегда так, сидя. И в этих сказках он всегда видел себя королевичем, принцем, на худой конец даже злым несправедливым царем. Вспоминая, вдруг как бы заново услышал воющий на всю деревню голос матери: "Проклинаю Ваньку-сына! Грешна, грешна, люди добрые! Прижила его от проезжего нехристя!"

Это она из-за того, что он ночью с ребятами-комсомолятами согнул крест на церковной маковке, хотели свалить совсем, но силёнок не достало. Ведь и в церковь-то на пасху лишь ходила, а так ее проняло. Отсиделся в овраге, а по темноте двинул в город. Чего только ни претерпел, каких мытарств ни хлебнул, в тифозном бараке среди мертвяков валялся, пока не вступил в партию. Потом экспроприировал, ликвидировал, коллективизировал, индустриировал, химизировал, интенсифицировал — продвигался от случая к случаю. Сменил фамилию на псевдоним не очень звучный, зато естественный, будто знал, что "горькие", "голодные", "бедные" не всегда будут горькими, голодными, бедными, да и "сталины", "молотовы" не вечны, как не вечны любая сталь, любой молот, хотя молиться на них порой бывает необходимость.

Гремят ключи. "Выходи!" По уставу, руки за спиной, пропускал Иван Гаврилович сквозь себя бетонные лестницы, тёмные или залитые светом коридоры, пока не очутился в кабинете со стульями вдоль стен, светлым полированным столом и кругленьким улыбчивым подполковником, снявшимся навстречу с дружески протянутой рукой.

— Иван Гаврилович Бажов?

— Он самый.

— Как же это вы, Иван Гаврилович, дезинформировали нас? Нехорошо сделали, нехорошо! Надо было рассказать, объяснить. Ну пошалили когда-то, с кем не бывает! Знаете, от сумы и от тюрьмы... — тряс подполковник руку.

— Что именно "нехорошо"? — насторожился Иван Гаврилович, опасаясь, что вся его затея отдохнуть в шкуре простого советского гражданина провалилась.

— Ну, как же!? Родной брат уважаемого нашими органами человека возвращается к старушке-матери, а его вдруг опять ни за что ни про что арестовывают в двух шагах от родимого гнезда?!

Со свойственной быстротой Иван Гаврилович прокрутил калейдоскоп уважаемых их органами фамилий и споткнулся о фамилию генерала Бажова, с которым однажды имел даже личную беседу, но как-то совсем тогда не подумалось, что не только первородные фамилии у них одинаковы, а и отчества... Хорошо, брат так брат.

— Ну и что, что брат? — заартачился Иван Гаврилович. — Значит, ежели не брат, не кум, не сват, сиди в тюряге и не рыпайся? Так по-вашему?

— К чему же такие резкие обобщения? — смущенно развел руками подполковник.

— К тому! Нажалуюсь брату, и не видать вам полковничьих погон, как собственных ушей! Так и будете лежать в гробу вечным подполковником!

— Вы это напрасно, — похудел как-то вмиг гражданин начальник. — Случилось досадное недоразумение, мы его оперативно исправили.

— А десять лет, которые я за правду оттянул в лагерях, исправите?

— Этого уже не исправим, — грустно согласился подполковник.

— Вот тэк-с, — развернулся на скособоченных каблуках Иван Гаврилович, и уже через плечо приказал.— Пусть этот ваш вислогубый капитан лично доставит мои вещи на перрон!

Капитан доставил рюкзачок, деньги, документы и, краснея пришедшей на аборт девочкой, извинился перед деревенским братом генерала.

Иван Гаврилович вошел в открытые створки причалившей электричики, раскрыл мельхиоровый портсигар сторожа Андреича, закурил пролетарскую "Приму". (Вообще-то обычно с разрешения врача выкуривал в день одну папироску "Герцеговина-флор"). Перестукивались колеса, перезвякивались буфера, туманилось в голове от крепкого табака, убегали мысли вместе с удирающими деревьями. В тамбуре курили еще трое. Один из них вдруг протянул неизвестно взявшийся откуда стакан с покачивающейся белой, похожей на разбавленное водой молоко, жидкостью: "Прийми, папаша! И пошли они все на..." Рука, забыв обо всех запретах, анархично потянулась к стакану, а рот услужливо раскрылся навстречу духовитому запаху. Прыскучей и злой оказалась эта парфюмерия.

Ему дали закусить половинкой конфетки "Снежок".

Душа размягчилась, в голове распогодилось, возникла необходимость поведать добрым людям о своем приключении с местными властями.

Рассказывал он, вероятно, талантливо, поскольку мужики качались от хохота. Перед самым Павелецким вокзалом из саквояжика одного симпатичного мордатого вынырнул еще один флакон. Разбавляя минералкой, спешно оприходовали и его. Теперь у Ивана Гавриловича родилась идея отблагодарить щедрых русских пролетариев. В привокзальном буфете купил две бутылки отличного французского коньяка. Где-то неподалеку оказалась квартира одного симпатичного тощего, жена от которого то ли совсем ушла, то ли временно.

Орал во всю металлическую глотку телевизор, компания, обнявшись, пела "не шуми, мати, зелена дубравушка". Потом Иван Гаврилович элементарно доказывал, что выше высшей политики нет ничего выше, на что троица хором возражала: "А жратва?" Его потрясала эта тупость вполне нормальных людей, не выдержал и швырнул в средне-упитанного картонную тарелку с буфетным холодцом. С криком "уголовная харя!" его принялись месить кулаками, но тут распахнулась дверь и... высокий, молодой, красивый блондин тремя жестами раскидал душителей.

Очнулся Иван Гаврилович на Павелецком вокзале, вернее очнулся не он, а его голова очнулась на скамейке среди гудящего людского роя, мучительно соображая, в какую сторону державы он собирался ехать.

Огромное, с трудом прочитанное расписание поездов ничего путного не подсказало, и неприкаянное чувство отсутствия всякой цели заполнило душу щемящей тоской. Одиноким трутнем слонялся из зала в зал, пока завороженно не двинулся на подзывающий палец милиционера. Слава Богу, между ними чёртиком из колбы оказался молодой красивый брюнет: "Папаша, где вас носит?! До отхода поезда пять минут!" — схватил за рукав и потащил к кассам... Грудью, словно ледокол, рассек толпу на две половинки, и Иван Гаврилович оказался нос к носу со стеклянным окошечком. Сунул руку в один карман, в другой — бумажника как ни бывало, случайно лишь уцелела справка об освобождении. Незнакомец мигом оценил обстановку, взял за свои деньги билет, галопом вынес Иван Гавриловича на перрон.

Электричка уже дрожала длинными колбасками, готовыми вот-вот превратиться в зелёную ящерицу. Брюнет затолкал Ивана Гавриловича в тамбур, успев сунуть в руку какую-то бумажку. Створки завизжали недорезанным поросенком, вагон дернулся. Разжал ладонь, распрямил бумажку, в которой сообщалось, что это казначейский билет достоинством в сто рублей, подделка которого карается законом.

В Ожерелье его разбудила молодая, решительная особа, груди у которой металлическими шарами рвались из темно-синего костюма. С материнской заботливостью помогла нацепить тощенький рюкзачок, потерявшийся было совсем из виду. Вывела на платформу, сняла с апельсиновых бантиков губ воздушный поцелуй и уплыла вместе с вагоном на запасной путь. Омолженно взволнованный, решил не связываться с длинным переходным мостом, прыгнул с платформы следом за стайкой молодых ребят и оказался прямо перед вывеской "Буфет". Взял тарелку горячего горохового супа, котлетку-козявку "по-полтавски", стакан приторно-сладкого "Тырново" вместо компота. Отощавший желудок с восторгом принял всю эту мешанину, а мозг не только припомнил название родной деревни, но и эту узловую станцию с многовековым гороховым супом.

В моросящем дождике угасал серенький денек. Купил свежую "Правду", расчистил местечко в тусклом душноватом зале и вычитал на первой странице, что он, Иван Гаврилович, присутствовал вчера на завтраке в честь прибывшего короля Эфиопии, что дела идут повсюду ударными темпами, что администрация Картера плетет новые капроновые сети, что экономика должна быть экономной, хлеб хлебным, а масло масляным. На четвертой страничке прочитал разгромный фельетон о стороже, который украл две пустых молочных бутылки и, не выходя из магазина, пытался сбыть краденное. С тем и отправился снова в буфет.

За стаканом "Тырново" разговорился с симпатичным горбатым мужиком. Этот был не чета тем трем московским задирам, не лез в бутылку, да и в бочку тоже, умно поддакивал "святая ваша истина" или "железная ваша истина". В туалет они пошли уже закадычными друзьями. Здесь к Ивану Гавриловичу подошел сержант, ни с того ни с сего потребовал документы, грозно шевелил усами, нехорошо щурился. Да не на тех нарвался. Новый приятель взял фармазона под руку, отвел в дальний угол уборной и показал что-то такое, отчего усы у того обвисли, как у ошпаренного таракана. Опять же симпатичный горбунок напомнил о гостинцах для матери.

В местном промтоварном приобрели косынку, разрисованную огромными красными розами, в буфете с черного входа прикупили палку мокрой колбасы, два килограмма апельсинов и бутылку пшеничной.

В рабочем ночном поезде ехалось по-министерски — двое на весь вагон. Горбунок между деликатными "будем здоровы!" развлекал интереснейшими фокусами, например, один — просто замечательный: разорвал на две полвинки газету "Правда", стиснул в два тугих комка, спрятал в карманы брюк и вдруг выхватывает оттуда по пистолету, а целехонькая "Правда" оказывается под задницей Ивана Гавриловича. Вот такой бесподобный фокус. Словом, полтора часа пролетели, как полторы минуты. С поезда вроде сошли вместе, и хотя из народа было пять-шесть окорзиненных баб, растеряли друг друга. Трезво решив, — утро вечера мудренее, пристроился на скамейке и мгновенно уснул.

За ночь у автобусной остановки собралась уйма народа. Желто-грязный ящик, предсмертно взрыкивая, тормознул метрах в ста от стоянки. Передовая часть ожидающих рванулась туда, но не тут-то было. Выгрузив прибывших, водитель захлопнул дверки перед носами шустряков и двинул к законному месту посадки. Пока Иван Гаврилович в силу природной вежливости пропускал женщин с детьми, старичков и старух с узлами, возвратилась из своего неудачного набега орда, водоворотом выбросила его за корму автобуса, утрамбовалась и с незакрытыми дверьми со скрежетом отчалила, оставив на бетонной площадке только жалкую фигуру Ивана Гавриловича.

От нечего делать выпил в буфете кружку бочкового кислейшего кваса, называемого мужиками почему-то "пивом", закусил пирожком с начинкой, похожей на перемолотые презервативы. В замусоренном скверике почитал свежую "Правду", и в покосившейся деревянной уборной, с трудом отыскав незагаженное местечко, с большим удовольствием подтёрся всем газетным номером.

Прошелся по перрону, подремал на скамейке и встряхнулся от людского шума.

Народа на автобусной остановке сбилось в два раза больше. Но он уже не был круглым дураком: ловко пристроился впереди плечистого кудлатого парня, и тот своей гегемонической грудью внес его в салон автобуса чуть ли не первым. Заняв место у окна, почувствовал себя чуть ли не в собственном рабочем кресле. Все, благополучно севшие, кричали на кондукторшу, дескать, автобус не резиновый, а люди не дрова, в конце концов допекли. Мышонком пискнул сигнал отправки.

Утро барахталось в солнечной пыли. Дорогу, будто нарочно, изрыли ямами, стоячий народ качался, словно пьяный, но не падал, так как яблоку негде было упасть. Сознавая свое привелегированное положение, Иван Гаврилович, подмигнул кудлатому толкачу. Парень с энтузиазмом отозвался: "Не дрейфь, папаша, прорвемся! Кое-где бывало потесней!" — и подмигнул в ответ. "Отличный малый, обязательно представлю к медали "За отвагу" — подумал Иван Гаврилович. К сожалению, малый сошел на следующей остановке, выпихнув из автобуса мощным торсом с пяток пассажиров. Шофер спешно врубил скорость, но женский голос истошно завопил: "Остановите! Остановите сейчас же! Там вытолкнули мою больную подругу! Я буду жаловаться!" — и... назвала фамилию Ивана Гавриловича, вернее, его псевдоним. Публика тоже залопотала, завспоминала, что он, Иван Гаврилович, депутат от их округа, высказывались всякие нехорошие мнения о депутатах, всплыл бородатый анекдот о народе-пешеходе и его слугах в автомобилях. Он прижал уши, надвинул кепку по самые брови. Особенно ярился рыжий толстяк, ну прям-таки выворачивал наизнанку свою антидушу. Иван Гаврилович не выдержал, привстал с сиденья, рявкнул громовым голосом: "Товарищи, есть среди вас коммунисты?!" И сразу в автобусе случилась такая тишина, будто выключили репортаж со стадиона. Услышалось даже, как у кого-то проурчало в животе. "Я спрашиваю, есть среди вас коммунисты?!" — еще грознее рявкнул он. В ответ с "камчатки" петушиный мальчишеский голос: "Дед, если выпил, так сиди и не матерись!" — "Сопля!" — взвился Иван Гаврилович. Другой голос — побасистей, серьезней: "А вот за "соплю" получишь на остановке!" И он понял, если скажет еще хоть слово, бить будут, не дожидаясь остановки... народ же пальцем не шевельнет в защиту старика, отомстит таким образом за свой беспричинный испуг. До жути тоскливо и одиноко стало ему. Хотелось как-нибудь замять глупый конфликт с молодежью, шуткой ли, лживым ли признанием, мол, действительно много выпил, ну и заскочил шарик за ролик. Пока перебирал варианты избежания мордобоя, кондукторша, как показалось, злорадно прокричала: "Приготовьтесь! Конечная!"

Едва шагнул с подножки, как тут же дернули за рукав, точно репу за ботву. Их было пятеро: юных, безусых, в форменных рубашках технического училища. Без лишних слов сбили кулаками с ног, принялись охаживать пинками. Он обхватил голову руками, самое ценное свое достояние, и в тот момент, когда мелькнула мысль "забьют досмерти", раздался тигриный рык, вокруг его тела затеялась ругательная возня, гулкие хлопки с выдыхами "кха! кха!", стоны поверженных, топот убегающих. Два жилистых рычага привели тело в вертикальное положение легко, словно набитое соломой чучело. Сквозь оглушенный солнечный туман проявилось кофейно-выбритое лицо спасителя, куртка на котором скрипела, как новые ботинки, а белый шарфик в голубую горошинку вокруг шеи источал запах жасмина.

— Где я? — спросил Иван Гаврилович.

— Сейчас идите прямо на северо-восток, — профессионально обрабатывая бровь тампоном, сказал неожиданный защитник, — пройдете с километр вдоль забора цементного завода, подниметесь на холм — в долине увидите свою родину.

Плотная грозовая туча скрывала макушку взгорья. Едва начал подъем, как сразу же погрузился в пыльную жаркую туманность. Зачихал, закашлялся, заспешил, будто самолет, попавший в опасную облачность. Еще через две сотни шагов уже не глотал — жевал воздух, сердце отчаянно молотило поршнями, бронхи силикозно цементировались, потное лицо затвердевало бетонной маской... неожиданно земля взвилась на дыбы, больно ударила в лицо, из носа выкатилась горячая струйка крови. Но живучести Ивану Гариловичу было не занимать: двинулся вперед на четвереньках, оставляя в седой ломкой траве след неизвестного зоологии животного, и когда совсем изнемог, когда начал хватать губами вязкую пыль земли, из клубящегося раскаленного полумрака появился огромный лохматый медведь с мордой умной гориллы. Короткая шестипалая лапа сунула ему в рот резиновую трубку и мозг запьянел от кислорода, хлынувшего в каждый капилляр, в каждую клеточку тела. Такого блаженства он никогда не испытывал ни от близости с женщиной, ни от близости с властью. Прижался щекой к кислородной подушке, решил лежать и лежать так до скончания мира. Всё же пересилил себя, приподнялся, разглядел в тяжелом тумане тропку, двинулся дальше. Вскоре чуть просветлело, веселей зашуршала седая трава, проклюнулся размытый желток солнца.

Брызнули чистые золотые лучи, и с вершины холма открылся вид деревни. Восторг альпиниста охватил его. В остаревшем сердце не нашлось крика, но все же оно забилось раненой птицей, увидевшей в небе родную стаю. Сразу же припомнился и этот холм, с которого не раз съезжал в деревянных санках по искристому снегу до самой извилины речушки, вон до тех растрепанных вётл.

Готовясь в столь рискованное путешествие, выяснил: матери восемьдесят четыре года, очень крепкая старуха, обитает в прежней избе, пенсия — тринадцать рублей в месяц (не засчитали тридцатилетний стаж в колхозе "Дадим отпор интервентам"), подрабатывает уборщицей в сельсовете. Из хозяйства — старый козёл и кошка, которые живут дома лишь в дни выдачи пенсии и получки.

Так, с рюкзачком за плечами, с кислородной подушкой в обнимку вступил блудный сын на родную землю. Умылся в молочном ручье с известняковыми берегами, обтерся полотенцем и зашагал улицей, из-за палисадов которой свешивались серые яблоки величиной с детскую голову. За полвека здесь ничего не изменилось, не сделалось новым, а лишь само по себе переродилось или совсем обветшало. Вот и неряшливая, словно опустившаяся красотка, церковь, на маковке которой все тот же согнутый крест, похожий на взлетающий самолет. И на кой черт он ему был нужен?! Кто верил, так и остался верующим, а кто не верил, не верит сегодня ни в евангелие от Марка, ни от Маркса. У проржавевших врат церкви — коридор из-под винных ящиков, склад значит. С зорким счастливым недоумением оглядывал он в полтора глаза (левый наполовину прикрыла опухоль) забытые, но незабвенные места.

Скрипнула перекошенная калитка, скрипнуло сердце. Но навесной дверной замок вызвал досаду, раньше замков деревня не знала. Пристукнул попавшейся под руку булыгой, дужка и раскрылась.

Вздохнули отполированные временем половицы, вздохнула душа. Пахнуло прелью, пылью, застарелым керосином и угаром избы, не знающей форточек. Наивный простор горницы с железной койкой, украшенной цинковыми нашлёпками, тюлевое покрывало, белая пагода из подушек. А сплошная скамья-полати вдоль стен вызвала в слёзных канальцах щекочущее движение.

Сбросил на полати вещмешок, пристроил под голову кислородную подушку, смежил веки, припомнил вдруг стих из школьной книжки "вот моя деревня, вот мой дом родной", а дальше никак не припоминалось (с литературой, искусством никогда не ладил, хотя не раз поучал и проучивал писателей, как надо писать). С этой строчкой в голове и пробудился от грубого хлопанья по щекам. "Что такое?!"

— Документики! Документики! Пришел тут, понимаешь, дверь взломал, разлёгся, старуху до смерти напугал резиновой подушкой! Алкаши чортовы! Места им под заборами мало, уюта захотелось! — орал старшина, размахивая руками.

— Увольте! Позвольте! Это дом Бажовых?.. Вот мой документ!

— Всё ясно. Справка об освобождении! Одевайсь, пройдемсь со мной!

Тут лишь Иван Гаврилович различил в полумраке, кроме старшинских погон, еще и высокую старуху в длинном черном платье, очень похожую на статуи материнской скорби во многих городах и весях страны.

— Ма! — со слезами в голосе взмолился Иван Гаврилович, совершенно не чувствуя в этом изваянии матери. — Скажи ты ему... ведь родного сына из родного дома забирает!

Старуха каменно охнула, рухнула на колени.

— Ванюшка! Господи! Сынок ненагляднай! Совсем выжила из ума старая, сына родного не признала... Отпусти ты его, Лексеич, Христа ради! Эт мой малый. Все слезы о нем выплакала, думала, аль в Симбири сгинул, аль куда ишо сбёг. Обыск на всю державу учиняли, сообчали, иванов пропасть, да всё не твои. А он здеся, живой и безвредимый. Прости, Лексеич, заздря власть встревожила, отпусти моего малого!

И без того тупой профиль старшины сделался еще тупее. Слышно было, как жернова его мозгов перетирают зёрна новой информации.

— Твой малый, говоришь? Со справкой об освобождении?

— А чаво? С кем не быват? Тебя, Лексеич, примером взять: докопается начальство до твоих чудес, дак и загремишь острожным трахтом.

— С подбитым глазом?

— Ой, делов-то куча! Вон Стёпке, племяшу твоему, под корень башку срезали и нешто от энтого он не Стёпка? Башку фельшар пришил, и лежит себе во гробе Стёпка-Стёпкой... А то, вишь, хвонарь под глазом. У самого, Лексеич, не вся радуга под глазом сошла. Сват вместо рюмки поднес...

— Ты, бабка, чего-то не туда.

— Туда, милой, туда! — живо вскочила с колен старуха. — Сват тебе, чего сказал? ступай проспись? А ты, чего? С лягавскими выходками — старику руки крутить? Ну он тябя и угостил!

— Вот что, — решил местный страж, — заберу-ка я и тебе вместе с уголовничком-сыном.

— Забяри, забяри! — вставила тощие руки в тощие бедра старуха. — Меньшой у меня, знашь ить, иде служить? Живо на вас, охломонов, управу сыщет. Не таких лексеичей на водопой водили! Добром прошу, отпущай малого, не то — скалкой по твоей бестолковке!

— Дак я ведь чего, я ничего... сама призвала, заморгал старшина короткими ресничками в сторону Ивана Гавриловича, ища как бы поддержки.

Но Иван Гаврилович отвернулся. Болезненная догадка шевельнулась в мозге: не тот ли самый генерал Бажов, фамилия которого выручила из одинцовской тюряги, и есть его настоящий брат? Эх-эх, время-времечко, что же ты с нами наделало? Раскидало чад своих по несуразной державе, и как бы нет у тебя ни матушки, ни батюшки, ни сестрицы с братцем.

Старуха между тем выпростала из-за пазухи тепленькую пятёрочку, сунула милиционеру:
— На, слетай в магазею, купи белоглазую! И, гляди у меня, одна нога здеся, другая там!

Старшина радостно выметнулся за порог. Сын раскрыл рюкзачок с гостинцами. Со старушечьей кокетливостью мать примеряла дарёный платок перед оправленным в почерневшую раму пятнистым зеркалом, помнившим, наверное, лица еще крепостных девок. Увидела апельсины, сплеснула руками: "Ой, лямончики!". А вид мокрой палки колбасы окончательно сразил ее.

— Иде ж ты такое богатство достал? Иль в передовиках лагерных ходил? Ить у нас токмо передовикам по купонам дають.

— Как то есть "передовикам"? — приостановил широкие жесты сын. — Простые труженики не едят колбасы?

— Не ядять, милой, не ядять. Процент не исполняють. Совсем не за што. Капустным листком перебьются... зайцы ить.

— Смеешься ты, мать, что ли?

— Дак и смеялась бы, кабы не слёзы.

Старшина Лексеич воротился в гражданском пиджаке и голубом берете.

— На службе не пью, — объяснил он перемену в одежде, выставляя на стол бутылку.

Мать аккуратными кубиками нарезала колбасу, апельсины, разлила по блюдцам водку.

— Горячая, — пояснила она, — не дають остыть, прямым путем с хвабрики.

— Совершенно свежая водка, — поддакнул Лексеич.

Далее опять начался какой-то ералаш. Очень душевно спели "Не шуми, мати, зелена дубравушка", потом заспорили с Лексеичем, где Иван Гаврилович, следуя своей уголовной биографии, утверждал, что в лагере и армии больше законного порядка, нежели в разгульной гражданской жизни. Старшина же настырно материл и то, и другое, и третье. В конце концов, Иван Гаврилович с неумолимым фактом схватил его за грудки, а оппонент не нашел ничего лучшего, как врезать кулаком в его и без того подбитый левый глаз. Тут старуха исполнила-таки обещание, оглоушила переодетого мильтона скалкой по башке.

Пробудился Иван Гаврилович ночью от невыносимой жажды. Нашарил в сенях бадейку с водой, сунул в нее колоколом гудящую голову. Это принесло не только облегчение, но и досадное воспоминание об инциденте с милиционером. "Сволочи! И чего они все бьют только в левый глаз!?" Яростно кряхтя, улегся на полатях и сразу же от испуга перестал яростно кряхтеть... Из щели между половиц сочилась полоска свет.

— Ма! — окликнул спящую на кровати старуху.

— Га?! — всполошенно отозвалась.

— Что там за такое?

— Иде?

— Под полом.

— А-а-а, — зевнула, — Гришатка. Чой-то ужинат.

— Какой Гришатка?

— Внучатый племяш твой.

— Чего он там сидит?

— Почитай два года у мене. Блажной он, с бусорью маненько. Пастухом служил, книжки разные страсть как читал. Читал-читал, да и сподобился коровам речи говорить, а одна-то корова с человечьим языком случилась, дак и капнула куда следует. Повязали санитары Гришатку прям в стаде. Он же, оголец, сбёг от них, идолов. Прибёг в избу, трясётся весь: "Бабуленька, схорони. Лучше в погребье мышковать, чем в желтом дому песенки распевать". Пронял жалостью, чаво там, кумечу, родная кровиночка... и малец-то умненький, смирненький. Так и мышкует у меня в погребье третье лето. Там и капустка, и картошка, и моркошка, и грибки. Хлебушка кину раз в день, так и сыт, живёт, книжки читат. Тут у нас иблиотека погорела, я и натаскала ему из огня гору книжек, лобызал руки за то малец... В деревне знають, иде он хоронится, дак я им всем объявление сказала: ежели кто стукнет про Гришатку, на корню спалю ту избу со всем сучьим выводком. Знають, да боятся языком-помелом болтать.

— Ну и мамашу бог послал!

— С ними, живоглотами, токмо так.

— Что же ты сыну-генералу не пожалуешься?

— Пошто мужика в наши оглобли вовлекать — харьеру можно попортить. Я уж здеся сама без хенералов управлюсь.

— Можно мне с Гришаткой поговорить?

— Испрошу у него.

Старуха прошлепала босыми ногами. В темной горнице едва белел саван ее сорочки.

— Гриша-а-ат! — окликнула она. — Тута ко мне сынок из тюрьмы возвернулся, радость такая... эт двоюродный дедушка твой. Так я чего, может, язык разомнешь с им? Ты от людей отвык, он к вольным людям не привык, глядишь, и стакнётесь.

"Пусть зайдет!" — глухо отозвалось из-под земли.

Пытался припомнить, каким погреб выглядел в детстве, но кроме глубокой сырой ямы с оплывшими краями ничего не припоминалось. Теперь стены ровненько обшиты тёсом, светит электрическая лампочка, бочки с соленьями укрыты домоткаными половиками; электроплитка, чайник, чистенькая посуда. И сам Гришатка: худосочный, с тревожно-синими, как у вчерашней девственницы, глазами; серенькие джинсы, застиранная до непонятного цвета рубашонка, новые черно-белые кеды.

— Присаживайтесь, — кивнул Гришатка на ящик, прикрывая крышку погреба за гостем. — Вчера я слышал весь сыр-бор со старшиной к выводу, что всё ваше уголовное прошлое — чистая мистификация.

— Кто же я? — растерялся Иван Гаврилович.

— Вероятнее всего, какой-нибудь партийный или государственный бюрократ, что в общем одно и то же.

— С помощью чего же ты, не видя меня, пришел к такому выводу?

— Язык вас выдаёт. Честно. Однажды я провел такой эксперимент: взял несколько номеров вашей газеты и подсчитал. В них было всего двести пятьдесят корневых слов, остальные — производные. — Гришатка по-детски рассмеялся. — Представьте, я вхожу в магазин и говорю: "В соответствии с постановлением моего желудка, мною принято встречное решение улучшить продовольственное снабжение данного органа тела, в частности, мясом, молоком, яйцами". Таким языком вы доказывали свою правоту старшине, а он, как нормальный русский человек, оборонялся от вас матерщиной.

Пересилив возникшее раздражение, Иван Гаврилович усмехнулся.

— Ну и племянничек у меня, ну и ну. Думал, правда блажной, а ты, оказывается, еще тот тип.

— Знаете, — улыбнулся Гришатка, — вы все-таки удивительно жизнестойкий человек. Целых триста километров проехали в одиночестве по России и благополучно прибыли в родную деревню... глаз вот только сильно попортили, но ведь это ерунда, издержки удовольствия.

— Хватит! Куда ты ходишь по нужде?

Гришатка двумя руками нажал на стенку погреба.

В кромешной тьме за фонарным лучом, втянув голову в плечи, брёл Иван Гаврилович сухим, но душноватым коридором. Неожиданно фонарик погас, дохнуло свежим ночным ветерком и яркие звезды засияли над головой.

— Неужто сам прокопал?

— С опережением графика на два месяца.

— А обязательство какое брал?

— Год.

— Сколько же метров чистой проходки?

— Сто двадцать.

— К медали тебя — "За трудовую доблесть".

— Учитывайте секретную обстановку, исключительно ночные смены, ни одного обвала, ни одной травмы.

— К ордену тебя — "Слава подпольщика".

Гришатка по-мальчишески тщеславно рассмеялся, а у Ивана Гавриловича от этого смеха заныло почему-то сердце. Двинулся было вперед, но натолкнулся на сплошные заросли то ли лозняка, то ли орешника, обрушивших на голову ручьи теплой цементной пыли. Всуе помянул Бога.

Мать разбудила в обед, возвратившись с уборщицкой работы. Пока разогреваются щи, решил слетать в магазин.

Магазином оказалась бывшая часовенка рядом с церковью. Круглое зданьице (вместо креста зачем-то со ржавой звездой на куполе) до отказа было забито народом, в основном, старушечьего пола.

Каждый в этой массе говорил что-нибудь другому, отчего арочные своды часовенки гудели "аву-ва-вааву". Лишь мужики, в промасленных спецовках, пробиваясь к прилавку, выражались вполне определенно. На вопрос, чего дают, крайняя бабулька прошамкала: "Инигрет привезли". Задумался, чтобы это могло значить, а бабулька пояснила: "Инигрет с селёдкою. Капусту, свеколку - поросяткам, селёдку - себе в пропитание... уж так хороша к картохам". Этот местный деликатес его не интересовал, и он двинулся следом за чумазыми мужиками, определенно выражаясь на упрёки в наглости и нахальстве. Сжимаясь камбалой, теряя пуговицы, достиг всё же прилавка. Вообше то он шел за одной пол-литрой, но, достигнув цели с такими трудностями, решил брать две, а заодним назло шумливым бабам сгрёб с прилавка затаренный винегретом пакет, расплатился и был таков.

Мать, узрев сына в разодранном пиджаке, раскрытой до пупа рубахе, но с двумя бутылками и винегретом, всплеснула руками от радости.

Винегрет оказался вполне сносной едой, селёдка же тухло-ржавой, но под водочку проскочила за милую душу. А материнские капустные щи по вкусу напоминали морскую воду с дохлыми медузами. Неужто он когда-то клянчил у матери добавки этих щей!?

— Ма, а где же твои домочадцы, козел и кошка?

— Ох, и не скажи, гулявы бесовы! Уж и получка два дни в чулке, а не идуть. Верный знак — портланд созрел. Чують, паразиты, уходють с другой умной скотиной.

Подумал, что ослышался. Не могла мать употребить такое редкое слово "портланд", обозначающее высшую марку цемента. Впрочем, индустриализация любого туземца приучит к своему языку.

— Кстати, мать, есть в вашем царстве баня?

— Как не быть, севодни и есть мужской банник.

— Давай, собирай меня в баню.

— Собрать лекше лёгкого, да ветер чой-то сюда воротит. И деньги на мытьё зря кинешь, и кожей греметь будешь.

— Не простужусь. В бассейне десять минут ледяную воду держу при больном-то сердце. Собирай-собирай!

С личным березовым веничком, полотенцем и тазиком, с недопитой поллитровкой в кармане пришагал Иван Гаврилович к кирпичному домику, бывшей коптильне купца Тараканова. Банька оказалась скользкой и грязной, но жаркой до самосожжения. Мужики слонялись мутными тенями, гремели посудинами, матерными междометиями выражали восторги. Иван Гаврилович знал толк в банном деле: набрал кипяточку, запарил березовый веничек, а сам двинул в парную разогреваться. Через несколько минут сухой космической жары сердце осторожно ущипнуло хозяина изнутри, понял намёк, опустился на две полки ниже, затем и вовсе вынужден был оставить парную.

Веник валялся на грязном полу, а тазик был зажат между бабьих ляжек боровоподобного мужика. Мужик намыливал и оплескивал передними ластами голову, мутные ручьи катились по его бело-конопатой спине.

— Товарищ, — возмущенно обратился Иван Гаврилович, — на каких основаниях вы оккупировали мой тазик?

— Ща! — прохрипела туша. — Глаза от мыла продеру, докажу все основания. Ишь, опаскудился народец, тазика рабочему классу пожалел!.. Ща, глаза чуть продеру.

Нет, Иван Гаврилович не был уже тем простачком, каким был с контролерами и прочим народом, знал, чем должно закончиться это "ща!".

— Я особенно не возражаю, — дал задний ход Иван Гаврилович. — Если у вас сложилась такая ситуация, пожалуйста, обойдемся и одним тазиком. Только веничек вы напрасно в грязь бросили.

— Сифилис к трипперу не пристаёт, — загоготал боров и опрокинул на себя остатки мыльной воды. — Держи свое богатство! Пользуйся моей добротой! Если бы не я, упёрли бы твой тазик и фамилию не спросили.

Теперь, когда громада розовых складок распрямилась, она не была похожа на борова, скорее на ободранного бегемота, проглотившего пивную бочку.

— Глянь сюда! — пророкотало чудовище, хлопнув ластой по отвисшему низу живота. — Видишь там что-нибудь?

Иван Гаврилович присел на корточки и увидел что-то похожее на бледно-красную улитку, высунувшую головку из своего закрученного домика.

— Вижу! — с угодливой радостью воскликнул Иван Гаврилович.

— Передай ему привет, я его десять лет не видел! — загоготала морда, сверхдовольная старой дешёвой покупкой.

Банные голые тени тоже корчились от смеха. А ему сделалось так совестно, как бывало лишь в детстве. Настроение окончательно испортилось, в парную больше не пошел, тщательно вымыл тазик, ополоснулся тёплой водицей, решив, что после отпуска намекнёт одному человеку и из этой туши выйдет отменный фарш.

В предбаннике двое голых сосунков в уголке между шкафчиками поочередно тянули из горлышка. Вспомнил о своей бутылке. Сунул руку в карман пиджака — водки как ни бывало. С подозрением уставился на мальцов, но ничего не сказал, потому что учился жить...

А на улице потемнело, как перед солнечным затмением. Собиралась катаклизмической мощи гроза. Низкие тучи лихими эскадронами проносились над деревней, сталкивались, клубились, лохматились, сливались с черным одеялом высотной облачности. Всюду возбужденно суетились жители: раскатывали брезенты, выставляли ванночки, ушаты, корыта, тазы. Помог и он матери расстелить брезент, старые покрывала, платки, мешки. Края тряпок закрепили булыжниками и укрылись в избе.

— Затяжной будет портланд, радостно сказала мать. — Мяшков пять возьмем.

— Кого?

— Цемт. У нас так. Сворачивает к востоку ветр, жди урожая. Три рублика мяшок.

Ничего не поняв, сын решил еще выпить.

— Ты, Ванёк, особлива на змия не налягай, — с материнской лаской погладила жидкие седины сына. — У пьяных жабры барахлят. Тута у нас пьяни перемёрло, не счесть.

— Какие жабры? — приостановил руку со стаканом.

— Известно какие... У тебя, чо, нет жабер? Нук, раскрой рот.

— Мать, да какие жабры! Нешто я севрюжка или белорыбица какая?

Старуха побледнела, перекрестилась. Раскрыла полубеззубый рот, ткнула пальцем в пластмассовую горловиночку с металлической сеточкой и розовыми крылышками.

— У тебя нет энтих жабер?.. Сбрехнул, знать, дирехтур, будто всей державе вживили жабры.

Она еще что-то бормотала, а сын выпученными глазами следил за тянущимися из всех щелей змейками пыли. Лицо матери, стол, посуда — всё затягивалось горячим туманом. Глянул на свои обнаженные до локтей руки и не узнал их: на столе лежали каких-то два замшелых обрубка. Тут он почувствовал, что дышит уже не воздухом, а какой-то липкой безвкусной кашей. Голова взялась тяжелеть, а тело, будто наполнялось ртутью. Точно так с ним было и по другую сторону холма, когда угодил в странную пыльную тучу. Добрался к своему лежбищу, жадно припал к соску кислородной подушки и онемел от блаженства. Мать тормошила, ругала, плакала и только появление Гришатки заставило приподняться, шагнуть к раскрытому люку погреба.

Где-то на середине подземного хода внучатый племянник зажег свет.

Это была довольно-таки сухая просторная комнатенка, заваленная книгами, журналами, газетами. Из мебели — кособокий конторский стол времён царя Гороха, приземистое барское кресло с облезлой позолотой и вылезшими пружинами.

— Мой рабочий кабинет, — не без гордости сказал Гришатка.

Пришедший более или менее в себя, Иван Гаврилович взял томик из красной стопки книг. Усмехнулся. Безусловно, как символ, как знамя — это архиважно, архинужно, но... Листал страницы, узнавал знакомые цитаты, которые с невероятным трудом зубрил когда-то, конспектировал, втискивал в доклады, газетные статьи, брошюры. И, хвала чутью, не увлекся, не полез в политико-философские дебри, иначе давно бы свернул себе шею. Сколько их, политических и философских грамотеев легло на плахи времён! Жизнь, она сложней и проще любых теоретических умопостроений.

Захлопнув книгу, испытующе глянул на бледнолицего внучатого племянника.

— Много прочитал?

— Двадцать один том проработал.

— Ну и как.

— Махровый идеализм! Гениальная фантастика! Лет через две тыщи Каин скажет Авелю: "Брат, я завидовал тебе, хотел убить тебя, но не свершу греха, ибо это претит совести моей". А может быть... никогда и не скажет этого.

И Иван Гаврилович понял, что перед ним без всяких "толкачей" тот самый молодой человек, которого искал на одну чрезвычайно перспективную должность, хотя ему и не совсем нравилась столь бескомпромиссная прямота. Но это исправимо: прятать истинные убеждения — наука не ахти какая сложная.

— Гришатка, у тебя тоже есть жабры?

— "Я тот, кто отстает от стада", — улыбнулся он. — Я единственный из всей округи не пошёл на операцию.

— Почему директор цемзавода не решил вопрос при заводе технически?

— Японцы предлагали трубные фильтры, но главный инженер-шизофреник предложил свое изобретение, и директор решил, чем платить золотом самураям, патриотичней и выгодней использовать биологические фильтры.

— Он и себе вживил?

— Для вдохновляющего примера — самый первый.

— Далеко пойдет, сукин сын!.. Куда же девается цемент из жабер?

— А вы не заметили у каждого жителя здешних мест крохотную дырочку у основания горла? В период цементных дождей вынимается пласмассовая затычка и цемент вытекает в специальный мешочек, который подвешивают на шею.

— Надежная система? — заинтересовался Иван Гаврилович.

— Работает, — безучастно пожал Грищатка плечами. — Кстати, цементный дождь — тоже изобретение главного инженера: пыль, как видите, не разлетается из труб по всему свету, а концентрируется в районе завода, сгущается, уплотняется, достигает критической массы и выпадает на землю. Кроме всего, местный мичуринец вывел специальный сорт яблок "Цемушечка". От цементной пыли они быстро созревают и вырастают до размеров с человеческую голову. Директор запрашивал, нельзя ли этому местному гению дать государственную премию? Академия наук отказала.

"Рутинёры! — сплюнул в себя Иван Гаврилович. — Совершенно не видят завтрашних проблем! Песенка ведь даже есть "и на Марсе будут яблони цвести". А на Марсе, известно, пыльные бури. Тут бы изобретение и пригодилось! Оглоеды чортовы! Окопались в кабинетах, распухли от деньжищ, за пределами личного ничего не хотят видеть. Хитрые оглоеды!" В этом месте рассуждений он чуть не расхохотался, вспомнив анекдотичный случай. Взбрело бывшему генсеку в похмельную голову сделать одного васхниловца действительным членом. Вызывает к себе президента Академии наук, мол, душа из тебя вон, а этот человек должен стать дееспособным. Президент побожился, дескать, будет исполнено. Собрал свою престарелую гвардию, зажигательную речь в пользу научного стукача выдал, другие следом, ну расхваливать, возносить, поют алилуйю — не остановишь, дескать, такого лысого гения академия и не нюхала за все свои двести пятьдесят лет. Начинается голосование белыми и черными шарами. Вскрывают урну, а там... ни одного белого шара! Узнав об этом, генсек даже позеленел от злости, кричит научному президенту: "Сукин сын! Ну твой-то белый шар должен быть!?" Но в том-то и беда, что научный генерал не рассчитывал на такое единодушное лицемерие всей своей братии. Надо ли говорить, что после такой пенки не долго просидел в руководящем кресле.

Однако шутки шутками, а пережидать цементный дождь в подземелье скучное занятие.

— Надолго он? — затосковал Иван Гаврилович.

— Иногда на сутки.

— Твою мать! Я ему устрою "биологические фильтры"! Он у меня другим местом дышать будет!

— Напрасно сердитесь. Народ даже очень доволен этими "дождями". Некоторые дворы по тридцать мешков сдают. Считайте, сто двадцать рублей за манну с небес пять-шесть раз в году. У людей здесь и телевизоры (правда, ничего не показывают), и машины (правда, ни у кого не ездят), и полные сундуки бумажных денег (правда, покупать на них нечего). Вот только из культуры — дурацкая киношка про пастуха и пастушку, танцплощадка для случек и молодежных драк... была библиотека, и та сгорела.

А "дождь" зарядил не на шутку. Гришатка принес из погреба раскладушку, устроил гостя, а сам, поджав ноги, приспособился в кресле.

Причудился Ивану Гавриловичу странный до ужаса сон: город с заутренним перезвоном колоколов. Он, с папкой под мышкой, продвигается длинным ковровым коридором к кабинету своего единственного в стране начальника. Голова с чиновничьим достоинством чуть наклонена к правому плечу, шагает, чувствуя спиной завистливые взгляды всякой мелкой сошки, трущейся непонятно почему в такой ранний час по коридорам. Вдруг на третьем изгибе мраморной лестницы ему послышалось, будто сзади меленько захихикали. Поскольку этого не могло быть, он отнёс хихиканье к случайной слуховой галлюцинации. Перед инкрустированными дубовыми дверьми раздвинулись скрещенные секиры стражников. Минуя яркий тамбур, нашпигованный всякой охранной аппаратурой, заготовив подобающую улыбку, входит в известный зал-кабинет и... столбенеет. В конце заседательского стола сидит эфиоп, по-блатному сдвинув корону на лоб, смотрит из-подлобья чёрными глазищами, набивая пальцами музейную трубку.

— Удивлены? — спрашивает эфиоп с китайским акцентом.

— Ппппризнаться, ссслегка.

— А вы слышали, дарагой, о буддийских воззрениях? О перевоплощениях мёртвых, слышали?

— Кккраем уха, тттоварищ эфиоп.

— Если краем уха, значит всем ухом, — с мудрым кавказским юмором заметил эфиоп. — И что же мы будем с вами, дарагой, делать?

— Ваша воля! — рухнул на колени Иван Гаврилович. — Клянусь родной матушкой, я не виноват. Это всё — он, ХРЮЩ!

— Ну, ХРЮЩА мне уже не достать. Недавно он перевоплотился в Картера, а вот ты — рядом. Я не злопамятный, но обид не прощаю. Не могу простить разрушенного мертвого покоя вашего благодетеля. Не могу простить и себе, как это я, мудрейший из мудрейших, не разглядел вас, лицемеров, в толпе рабов. Я был по-восточному тщеславен, окружал себя шакалами и держал в ямах людей, не желавших терять человеческого лица. И не они, свободные волки, а вы, домашние собаки, устроили праздник из похорон хозяина.

— Клянусь, ваше величество, это всё — ОН!

— Брешешь, пёс! — пристукнул трубкой по столу эфиоп. — То, что неизвестно на этом свете, на том — Раскрытая Книга Истины. Вы затеяли свою бражку после Великого Набега Дойчингов! Эстафетное, так сказать, подтягивание. Один, возвышаясь, тянет на свое прежнее место другого, пока весь трон не будет обложен клятвопреступниками. И ты, Иванушка-дурачок, один из этих негодяев!.. Повесить!

Из-под красного бархата скатерти выпрыгнули два полуголых карлика с длинной веревкой. Он, Иван Гаврилович, панически вскочил с колен, метнул в них папку, но вслед просвистело лассо. Он взметнул вверх руки, как взметывает ноги вставшая на дыбы лошадь, запрокинулся и выпученными глазами увидел, как через золотой рог люстры перекинулся конец веревки, шея потянулась вверх, тело медленно оторвалось от ковра. Он хотел крикнуть, позвать на помощь мать со скалкой, но на то и петля, чтобы не кричать...

— Вдохните, вдохните! — совал в губы кислородную соску мальчишка. — Дождь серьезный, даже сюда проник.

Лампочка сквозь золотисто-серый туман светилась расплывчатым желтком. Кислород освежил внутренности, но поры тела забились пылью и кожа бесчувственно мертвела.

— Что ты пишешь? — отвлекаясь от кошмарного сна, спросил Иван Гаврилович.

— Повесть о нашем цементном заводе.

— Можно взглянуть? В девятнадцатом году я подрабатывал здесь тачечником. Могу добавить, кое-что рассказать.

Как привык, с пятое на десятое читал нечто похожее на историческую справку или полунаучный реферат.

"...Жизнь цементного завода тесно связана с историей деревни Ерино. Первое время завод так и назывался "Еринский портланд-цементный завод". Ерино — старинное русское селение. Оно возникло еще в конце пятнадцатого века. Березы, липы, тополя росли рядом с избами крестьян.

"В лесах водилось много дичи. В изобилии — орехи, грибы, ягоды. В многоводной реке — щуки, судаки, стерляди... Почвы - плодородные, черноземные. Лишь на возвышенностях встречаются белые суглинки, да местами выходят на поверхность пласты известняка... Исстари Ерино принадлежало древнему дворянскому роду Бекетовых. Первая четверть девятнадцатого века застаёт Ерино под властью старой барыни Ирины Ивановны Бекетовой.

"В 1822 году барыня умирает. Вотчина переходит к ее сыну Ивану Петровичу. С первых дней своего господства молодой Бекетов приказал всех крепостных именовать по номерам. Например, крестьянин "84" — Николай Деменьтьев, "123" — Ефим Лялин... имение перешло в качестве приданого к его внучке, Софье Андреевне Бибиковой, вышедшей за графа Дмитрия Адреевича Толстого... известная личность в дореволюционной России: министр просвещения, обер-прокурор Синода, президент Академии наук и, наконец, министр внутренних дел... широко применял к крестьянам систему штрафов, не брезговал просвещенный граф и розгами. После крестьянской реформы за графом осталось 552 десятины земли... Его сын, Глеб, слыл "чудным и блаженным", без особой нужды продал имение грозненскому купцу, Ганкину. Таким образом, на смену господства помещиков в Ерино пришел капиталист... Сразу же утроил доходы с еринских земель. Гуляя однажды вдоль берега реки, задумался, почему на его полях столько белого камня? Так родилась идея строительства цементного завода. В 1913 году Николай второй подписывает бумагу о создании акционерного общества. Учредители: действительный статский советник Глебов, камер-юнкер высочайшего двора Барминский, подольский первой гильдии купец Кроненблех и грозненский купец первой гильдии Ганкин... акций — на 2 млн. 200 тыс. рублей... в строительстве занято более трёх тысяч рабочих... подтянули из города железнодорожную ветку. В июне черныдцатого года — пуск первой вращающейся печи. Рабочим устроили обильный обед с водкой... осенью - вторая... Свой первый миллион Ганкин отметил во Владимире всегородским пьянством, из-за чего имел с властями крупные неприятности...

"...еще на два миллиона акций... львиная доля Ганкину..."

Иван Гаврилович пропускал все лирические отступления, но это место заинтересовало его:

"Как и на многих мрачных гиблых предприятиях России, здесь бродила жуткая легенда. Связана она с любовью Ганкина ко всякого рода экзотическим животным, среди которых даже был слон Федя. Весной 1915 года Ганкин привёз в свой приусадебный зверинец молодую гориллу, которая летом сбежала из клетки в лес. Можно представить себе переполох в округе. Много болтали лишнего, но одно достоверно: самый лютый из мастеров Зыбин, возвращаясь навеселе из гостей, угодил в лапы гориллы и с восходом солнца был найден у дороги с оторванной головой. Картуз нашли, а голова бесследно исчезла.

Организовали облаву. Принимало участие всё мужское население. Была назначена премия в 100 рублей (по тем временам большие деньги) за поимку животного. Стрелять, колоть, резать разрешалось только в случае крайней обороны. Огромная армия доброхотов с клетками, веревками, цепями, проволочными петлями и даже с обычными рыбачьими сетками оступила Никитинский лес. Трубили в рожки, стучали в тазы и вёдра, подбадривали себя криками. Случилось много смешного и несколько трагедий. Один кудрявый ванька заметил в промоине под елью что-то живое и лохматое. Решил не делиться ни с кем премией, сунул в пещеру кол, а оттуда, под щенячий переполох выскочила волчица и задрала ваньку насмерть. Другой мужик с пьяного причуда принялся бабахать из дробовика по кустам и тяжело ранил напарника. Но самое страшное, третьим, с бесследно исчезнувшей головой, оказался конторский служащий — лизоблюд, мошенник, единственный по тем временам в уезде пассивный педераст. Понятно, тёмный народ приписал все преступления жестокой силе обезьяны, хотя во время облавы никто её, кажется, так и не видел.

Всё лето люди боялись ходить в лес, и лишь заготовщики дров утверждали, что ни однажды видели гориллу, гуляющей напару с огромным рыжим медведем. А зимой ее следы совершенно исчезли, вероятно, умерла от бескормицы или простуды. Но народное мышление не в силах было так просто расстаться с пережитым ужасом. Возникли слухи, будто бы обезьяна действительно дала дуба, однако от её прогулок с рыжим медведем родился сын с мордой обезьяны и туловищем медведя. Молва наделила своего монстра способностью быть невидимкой, карать перешедшее всякие границы зло и оказывать помощь несчастным, убогим и сирым. Так, рассказывают, в 1921 году ехал через Никитинский лес мужик на розвальнях, вёз в заводскую больницу шестилетнюю дочь. Неожиданно из ельника выскочила стая волков. Мужик грохнул из обреза и погнал лошадь. Волки отстали. Оглянулся, а тулупа с девочкой нет: либо волки стащили, либо вывалилась на снежных ухабах. Дело быстро клонилось к ночи, вихрилась вьюга. Приехал в больницу, рассказал о своём горе. Здесь его из сочувствия и оставили ночевать. Лежит ночью, слёзы с усов слизывает, вдруг слышит кто-то в окошко как бы когтем царапает. Разбудил больничного дядьку, вздули лампу, распахнули дверь в метельную вьюгу, глядят, у крылечка тулуп, кулём свернутый, развернули, а в нем... мужикова девочка лежит себе мирно посапывает... А при возвращении той же самой дорогой мужик увидел в ельнике с полдюжины растерзанных волчьих трупов — это было, по-видимому, место жестокой лесной схватки.

В 1924 году недалеко от Ерино был найден безголовый труп чекиста Лёшки Суховея".

Далее Иван Гаврилович потерял интерес к легенде.

"... Когда на завод пришло известие о свержении самодержавия, рабочие начали сводить счёты с начальством. Они сажали конторских чиновников в тачки и под улюлюканье сваливали под откос отвала. В марте семнадцатого года был создан рабочий комитет из пяти рабочих под председательством... директора завода С.С.Волосова, которого рабочие уважали за человеческое отношение к людям".

В этом месте Иван Гаврилович хмыкнул. Всё правильно. Народ всегда начинает гонять, мордовать слуг и лакеев, а их хозяевам ставит памятники и сочиняет о них героические баллады.

"После октябрьского большевистского переворота и установления советской власти в уезде, завод оставался в руках акционеров... Национализирован в 1918 году... Засияло солнце новой эры... реконструкция... пуск еще трёх печей... славные почины... социалистическое соревнование... перевыполнения планов... золотые руки" и тому подобная белиберда.

— До жабер еще не дошел? — саркастически скривил губы Иван Гаврилович.

— Я и не собираюсь о них писать.

— Чего так?

— Ни одна редакция не возьмет. Буду хвалить, прославлять — тогда возьмут.

— И в таком виде уже не возьмут. Слишком затенил руководящую роль партии. Классовой борьбы не видно. Можешь писать о жабрах смело... тогда на Западе хоть приголубят.

— Хитрый какой! Там приголубят, а здесь в голубятню упекут?!

Иван Гаврилович криво улыбнулся, печально глядя на отощавшую кислородную подушку, надрывно закашлялся, схаркивая на землю сгустки цементной жижи.

Гришатка вытащил из стола респиратор.

— Возьмите, лёгкие у меня всё одно силикозно загубленные.

Кивнул в знак благодарности, напялил резиновые лямки на голову и окунулся в жаркую духоту.

Подземный кабинет больше и больше погружался в пыльный туман, освещенный уже невидимой лампочкой. Смутно белела марлевая повязка на лице внучатого племянника, продолжавшего работать над своей опасной и безнадежной повестью. Сознание плавало в фантастических картинках клейменого недавно русского авангардиста. Путались события, воскресало давно забытое и еле просматривалось сегодняшнее. В минуты возврата в реальность злобным пламенем всплескивалась мысль "ну, я тебе устрою биологические фильтры!" Мерещилось, как приказывает Главному Газовщику изготовить смесь, от которой бы человек загибался не сразу, а долго мучился. Воочию видел, как ведут через двор ернинского дирехтура, вталкивают в газовую камеру, а он, Иван Гаврилович, включает телевизионную стенку-экран и видит ползущие из орбит глаза рационализатора-администратора, видит, как бесполезно хлопают о скулы огромные красные жабры на синей морде. "Вот тэк-с, сукин кот!— смеется Иван Гаврилович в душную резиновую пасть респиратора и командует газовщику на пульт управления: "А ну, подбавь газку!". И дирехтур из отвратительной уродины-рыбы превращается в прыгающую жабу. Это становится занимательней хоккея. Иван Гаврилович кричит в микрофон: "Уважаемый дирехтур, не желаете ли приобрести японские газовые фильтры? Прекрасные, комфортабельные, портативные установки! Вставляются вместо лёгких, вдыхают газ, а выдыхают синтетическое волокно! И никакой пропаганды самурайского образа жизни!" Иван Гаврилович захохотал, увидев, как дирехтур лакает собственную кровь с цементного пола, а она снова и снова хлещет из его жабьего рта.

В этом месте видения исчезли из-за неожиданно брызнувшей на голову воды.

— Ты что, Гришатка?

— Вы бредите.

— Я задыхаюсь в этом собачьем наморднике! Какая падла изобрела его? В нём же дышать, не то что работать, сил нет!

— Со знаком качества.

— Я им поставлю "знаки качества"! В раскорячку ходить будут! — с яростью надвинул респиратор и снова погрузился в упруго-жаркое забытие.

Время тянулось, как при болезни: то перепрыгивало сразу через несколько часов, то вытанцовывало минуты, словно балерина перед зеркалом. В голове гудело, как в промышленном цехе, встрескивали, причиняя адскую боль, электрические разряды. А над всем орущим хаосом неоновыми буквами пульсировали слова: "ПРЕКРАТИТСЯ ДОЖДЬ, Я НАВСЕГДА ЗАКРОЮ ЭТУ ДУШЕГУБКУ".

Кажется, он срывал с себя маску, но снова и снова над ним склонялось мохнатое паучье лицо с пронзительно синими глазами, опять и опять погружало дыхание в обедненную воздухом духоту. И совсем не помнил, как оказался в избе на пропыленном барахлишке. Помнились лишь горечь водки, хлынувшая в рот и закуска... обычный воздух — сладкий, свежий, благодатный, как глоток ключевой воды в пустыне. И он чуть не расплакался от прикосновения собственных пальцев к своему живому-живому-живому лицу. "Ради такого счастья я навсегда закрою эту душегубку!"

Блуждающим взглядом обводил избу, исполосованную солнечными лучами, играющие бликами на повсюду лежащем сером бархате пыли. Мать, мурлыча песенку, веником собирала этот "бархат" в холщёвый мешок. Из угла послышалась странная возня. Скосил глаза и увидел: козёл, грозно выставив рога, не подпускает кошку к тарелке с молоком. Кошка шипит, горбит спину, заходит то слева, то справа, а рога локаторами повторяют ее движения. "Пришли", — сквозь слёзы улыбнулся Иван Гаврилович".

С улицы доносятся возбужденные голоса, как бывает после настоящего ливня.

Там еще ярче сияло солнце и серый бархат волнисто лежал на крышах, деревьях, заборах, словно платина. Он помог матери сгрести "серое золото", а мать всё сокрушалась, что презент маловат, что следовало бы купить ишо, но где нынче купишь презент. Тяжеленные мешки с портландом выставили за калитку дожидаться заводской автолавки.

— Ты, Иванушка, — сказала мать за чаем, — чем думаешь хлеб промышлять? Специяльность есть какая у тебя? Тракторист, слюсарь, аль исчо што?

— Я политик, мать, — подмигнул шутливо сын.

— Дык политики мы все, индо за политику денег нам не плотють. Сурьёзно пытаю: жить на какие шиши думашь?

— Уеду я скоро, мать.

— Ой, да куды ж изнова лыжи навострил? А я-то нос раскатала: сынок блудный воскрес, невесту присмотрела... бабенка моложава, малец офицерствует, дочка замужем за конторским, изба — что твои кремлёвски хоромы, барахла ни счесть... Поросяток бы завели, я б из столовки помои таскала, знашь, почём свининка нынче на рынке? Жил бы себе припеваюче, водочку потягивал, да мясцом закусывал, глядишь, матери лишний кусок приволок.

— Уеду я, мать.

— По тюремным делам закручинился? Ступай-ступай, щасливого пути и два топтуна сзади.

Сын попросил найти одежку поприличней. Мать скрипнула дверцей шифоньера, похожего на многоместный стоячий гроб. Выпутала из целлофана бостоновый костюм довоенного кроя.

— Примерь. Твоего середнего братца Стёпушки. Убили его в курской дуге, — и прижалась морщинистыми губами к пиджаку, и зарылась в него лицом, вдыхая только для нее сохранившийся запах давно не существующего сына.

Костюм висел на Иван Гавриловиче, как на гвозде. Брюки, шириной в живую щедрую душу Стёпушки, мешками волочились по полу. Пришлось на пять пальцев подогнуть, подшить, прихватить нитками лишние складки.

Высоко над увалом висели жиденькие кудряшки облаков и восемь труб цементного гиганта несли к ним клубы белесого дыма. Небо разродилось, и теперь наполнялось, медленно тяжелело для нового "дождя".

На проходной кругленькая бабенка в синей униформе, с желтыми буклями из-под фуражки, решительно заслонила путь к вертушке-турникету.

— Мне необходимо встретиться с директором по одному жизневажному вопросу, — забыв о своем нелепом костюме и подбитом глазе, строго официально объявил Иван Гаврилович.

— Мало ли чо тебе необходимо! — брызнула в него насмешливым взглядом вахтерша. — Звони в отдел кадров! — сняла трубку с висящего на стене телефона, набрала номер. Брезгливо протянула трубку посетителю.

В отделе кадров сказали, что пропуск они выпишут, если он явится лично сам на территорию завода. "Но меня же к вам не пускают через проходную?!" Всё равно, отвечают, надо взять у нас разовый пропуск. "Но вы же — на территории завода?!" — "Вы русский язык, понимаете? Надо взять у нас разовый пропуск, отдать охране..."

Иван Гаврилович швырнул трубку в вахтершу и, услышав вслед "бандюга!", хлопнул дверью. Побрёл пыльной степью вдоль забора, верно решив: чем бюрократичней система, тем больше в ней должно быть дыр. И действительно, метрах в двухстах от проходной в кирпичной стене оказался такой пролом, что без особого труда мог бы проскочить "ТУ-144". Преодолев груды развалин, он очутился на территории завода. Слегка поиспачкался, и всё же здесь, среди работяг, похожих на мельников, выглядел первомайским слесарем.

Вращались вращающиеся печи, гудело, выло пламя, шумели бункера, визжали лебёдки, трещали бульдозеры, громыхали транспортеры.

В приемной блондистый мужчина с подкрашенными апельсиновыми губами молотил по клавишам "Оптимы". Слипшиеся сальные волосы вздернутыми хвостиками лежали на плечах. Иван Гаврилович очень удивился мужчине-секретарю у директоришки какого-то цементного заводика. Но здесь, очевидно, плевали на неписанный иерархический закон.

— Что вам угодно? — прокуренным контральто спросил секретарь. — Раскрыл коробочку "Фемины", вынул тонкую сигаретку с золоченым фильтром, приложился к огоньку зажигалки, играющей японский гимн.

— Мне нужен директор.

— По личному?

— По частному.

— Конкретней.

— По интимно-личному.

— По этим вопросам директор принимает с двенадцати ночи до семи утра.

В это время обитая тисненой коричневой кожей дверь со стеклянной табличкой "Г.Мировян" распахнулась и жгуче-шатенистый мужчина остановил игривый прищур тёмных глаз на посетителе.

— Чем могу служить?

— Хотелось бы без свидетелей.

Директор широким жестом пригласил в кабинет, устланный персидским ковром. Опустился в кресло, похожее на летящего горного орла, гостю предложил широкую, обтянутую голубым плюшем софу. Некоторое время молча разглядывали друг друга в три с половиной глаза, поскольку один глаз у посетителя видел лишь наполовину.

— Партия и правительство, — веско начал Иван Гаврилович, — проявляют неустанную заботу о здоровье трудящихся. Вместе со всем советским народом борется за высокую производительность труда, за культурное техническое и бытовое обслуживание. Но на отдельных предприятиях не изжиты еще грубейшие нарушения техники безопасности, не уделяется должного внимания загазованности, запыленности цехов, остается без внимания загрязнение окружающей среды...

— Э-э-э, ты куда, косой дед, клонишь? — сползла улыбка с благодушного лица Мировяна. — Ближе, как говорят, к телу.

Посинев от гнева, Иван Гаврилович не сказал, а прошипел:

— Сейчас же к такой матери закрывай свою пыльную лавку! Сию же минуту останови завод! Иначе я из тебя...

— Ты что, спятил?! — короткой толстой пружиной вылетел из кресла Мировян, приоткрыл дверь, кликнул: "Родечка, поди-ка на минутку!"

-— Детка, — обратился директор к вошедшему секретарю, — сей одноглазый джентльмен только что оскорбил твоего козлика. По-видимому он мечтает о слепой славе Гомера. Сделай одолжение человеку.

Секретарь с коварной улыбочкой взял Ивана Гавриловича за широкий рукав костюма. Клиент было дёрнулся, но пальцы железным браслетом стиснули запястье.

— Не спеши, косой, не спеши, — многообещающе улыбнулся блондинистый парень, рванул на себя, ловко отстранился, и Иван Гаврилович всем лицом грянул о стену. В голове случилось короткое замыкание с искрами разрывающихся контактов. В переносице засвербило, рот заполнился медно-соленым привкусом крови. Напрягся, чтобы не упасть кисейной барышней в обморок, и увидел сквозь розовый туман вместо директора огромные белые блюдца глаз, а на месте секретаря трепыхался джинсовый костюм, подмятый громадным рыжим медведем с мордой гориллы. Вся эта сценка мелькнула случайным кинокадром при обрыве ленты, и когда наваждение схлынуло, директор продолжал строить из глаз блюдца, а на полу валялась безголовая костюмированная кукла человеческого размера с окровавленным шлангом — горлом и редким пелеском белых мышц..

— Вот видишь, — с упрёком сказал Иван Гаврилович полутрупному облику директора. — Я же просил тебя по-хорошему, останови свою пыльную лавку.

Прыгающий директорский палец с трудом отыскал тумблер селектора, однако приказ прозвучал по-генеральски бесстрастно: "Прекратить подачу сырья! Разгрузить печи от готовой продукции! Поставить предприятие на консервацию!"

Территория цемзавода погружалась в первозданную тишину. Слышалось даже чириканье воробьев. Наверное, возвратилась та самая сельская тишина, которая куда-то спряталась в тысяча девятьсот тринадцатом году, когда купец первой гильдии, капиталист Ганкин, махнул рукой и сказал: "Почнем с Богом! Поехали!"

Мать встретила сына причитаниями. Голосила она по остановленному заводу, дескать, и поилец, и кормилец, и всему народу заступник.

Сын с опаской присел на краешек полатей.

— А ты, чо сидишь? — убрала с лица дареный платок старуха. — Ступай к церкви, народ челобитную на шпиёнов пишут, что дирехтура под наганом ублажили цемт не пущать, а его секретута прям в кабинете живьем голову сварили и съели!

Весь день прошел в бессознательной тревоге. Не глушили её ни водка, ни трезвые рассуждения. Вся округа рвала на себе где попало волосы, организовывала делегации к директору, но тот намертво закрылся в кабинете, оплакивая безголовый труп своего Патрокла...

И пробудился Иван Гаврилович ранним утром от щекотания в носу. Размежил веки, а рядом сидит с соломинкой в руке старый сподвижник и соратник по партийной суете.

— Баста, Иван! Хватит дурочку валять! Поиграли в детство, и будя! События внешние и внутренние требуют твоего присутствия. К тому же, съезд — на носу, а сценарий еще не готов!

Вышел на гнилой порог родной избы, а у калитки целый эскорт черных автомобилей, среди которых — его лимузин с молчаливо-импозантным водителем. Осмотрелся. Поманил пальцем высокого, молодого, энергичного брюнета, с которым где-то когда-то в каких-то обстоятельствах встречался.

— Любезный, постой-ка у дверей, чтоб никто не входил.

В избе снял с пола домотканный половик, приподнял крышку погреба: "Гриша-а-а! Гриша-а-ат, выходи-и-и!". В ответ лишь глухое эхо отозвалось из другого конца подполья.

Погасив свет в пустынном "кабинете", на ощупь двинулся подземным коридором дальше. Прямо перед выходом сквозь паутину пропыленных насквозь лозин застыл красный полукруг восходящего солнца. Раздвинув ветви, увидел внизу выбирающуюся из речки худенькую мальчишескую фигурку.

"Гриша-а-атка! Вороти-и-ись! Ты мне нуже-е-ен!". А фигурка, будто подстёгнутая криком, кинулась бежать прочь от селенья, и еще долго серая кепчонка то выныривала, то проваливалась между холмами.

Сквозь морской бинокль директор следил за удаляющейся кавалькадой черных автомобильных жуков. Когда же на горизонте осталось лишь облачко пыли, метнулся к селектору, на котором уже нетерпеливо перемигавались разноцветные огоньки. Голос снова прозвучал по-генеральски бесстрастно: "Врубай! Поехали!"

Завод тяжко вздохнул, напружинился, крякнул. Завращались вращающиеся печи, загудело, завыло пламя, зашумели бункера, загромыхали транспортеры, с шипением взрываясь, посыпался в государственные вагоны цемент - серое золото.

Еще, говорят, в это же самое время западную стену предприятия перемахнуло странное, огромное, лохматое животное — некоторое время попетляло между породными отвалами и скрылось в расщелинах карьеров навсегда. Другие же клянутся, будто видели зверя в ночную смену, задумчиво бродящим между цеховых агрегатов, и будто утром сам дирехтур злобно затаптывал его следы, оставленные в цементной пыли. Словом, говорят, живёт по-прежнему ганкинский зверь на заводе и ждет только случая, чтобы оторвать голову перешедшему всякие границы злу. Но зверь он и есть зверь: лишает головы того, кто попадает ему под сердитую лапу и выручает из беды того, кто попадает под добрую.

1978

This document last modified Friday, 17-Oct-2014 18:54:45 MSK