Home К списку Новости раздела Гостевая книга

Друзья Андрея Москаленко

Валерий Егорович Кравченко (ВЕК)

Рассказ “Дефектный гений”

Дефектный гений

Павлик любил рисовать. Только не понимал, зачем ему покупают желтые, зеленые, синие палочки, которые смешно называются “калашашами”. Много раз ему показывали, как надо раскрашивать “калинки”, но опять же не понимал, почему волк должен быть коричневым, заяц белым, а лиса красной. И каждый новый подарок карандашей, когда дедушка и дядя Витя уходили на работу, а бабушка по магазинам, он разбивал цветные палочки на мелкие щепки и съедал их начинку до последней пылинки. Возвращалась бабушка, ставила в коридорчике тяжелые сумки, Павлик выходил навстречу с улыбкой клоуна, бабушка всплескивала руками, больно сжимала пальцами его щёки, вливала в рот горькую прегорькую воду, а потом, склонив над унитазом, стучала по спине, помогая рту извергать разноцветную жидкость.

Но все же Павлик любил рисовать. Достаточно было найти нож, вилку или что-нибудь железное острое, как тут же начинал разрисовывать обои, крашеные стены туалета или кафельную плитку на кухне. Это были процарапанные тонкие и толстые линии, пересекающиеся в разных направлениях, сплетающиеся в отдельные узлы, клубки и убегающие за пределы стен в ему только одному понятную известность. Теперь он тосковал без рисования, потому что не мог найти во всей квартире ничего острого, и от пустоты монотонно гудящего времени, сидя на кровати, бездумно качался телом вперед-назад, вперед-назад, останавливаясь лишь за тем, чтобы полюбоваться своим последним произведением, рисунком, глубоко процарапанным на сияющей полировке шифоньера, после чего у него долго болели руки от бабушкиной железной линейки. Он помнил эту боль, но если бы у него было что-нибудь острое, нарисовал бы еще лучше.

Павлик любил музыку. Он очень любил музыку. Когда дядя Витя включал свой магнитофон, большие серые глаза у Павлика расширялись, вся его ангельски красивая мордашка вытягивалась и даже уши заметно подавались вперед. Музыка вливалась в него слаще самого сладкого чая, музыка раскрывала ему рот и выдавливала из краешек губ обильную слюну. В шесть лет, один раз прослушав, он мог предельно точно повторить своим слабым голоском самые сложные фиоритуры Стравинского из опер “Соловей”, “Мавра” или “Похождения повесы”. Раньше дядя Витя, когда в доме были гости, брал его за руку, приводил в свою комнату, Незнакомые тетеньки и дяденьки просили напеть “кусочек” из наугад взятой музыки, смотрели на его губы странными блестящими глазами и говорили “гениально!”, “феноменально!”, “уму непостижимо!”. Потом, когда Павлик разбил молотком магнифон, желая увидеть тех, кто играет там музыку и поёт, дядя стал закрывать свою комнату на ключ, но и через стенку Павлик слышал знакомую музыку, узнавал свои повторения и снова: “гениально!”, “феноменально!”, “уму непостижимо!” И однажды, уже двенадцатилетним, Павлик, будто что-то поняв, зарыдал, завизжал, катался по полу, бился с пеной у рта в страшном припадке, после чего, раскачиваясь на кровати, много дней плакал, мыча всё менее угадываемые мелодии опер. Музыка, вероятно, постепенно уходила в него, поскольку часто заставали Павлика, вдохновенно дирижирующего руками.

Иногда появлялась тётенька, которую звали “мама”. Обнимала, целовала. Словно маленький осторожный зверек, принюхивался к ней, а уловив сквозь приторно-сладкий запах духов какой-то свой особый запах, прижимался, с хитрой робостью пытался расстегнуть блузку, откуда струился этот манящий запах. Но мама била его по рукам и уходила со своим дядей Игорем, которого Павлик всегда очень боялся, но который приносил всегда шоколад и конфеты. Однажды, когда мама пришла одна, а бабушка “бегала по магазинам”, мама позволила расстегнуть блузку и сама же приподняла тугую чашечку из материи над живой, белой, пахучей булочкой с коричневой, чуть приплюснутой вишенкой посередине. Вначале робко коснулся губами этой вишенки, потом втянул в рот, жадней и жадней начал всасываться в нее. Краем глаза видел, что мама блаженно улыбается, но уже начинал злиться на эту соску-пустышку, которая превратилась в большую тугую склизкую родинку, а никак не дарила чего-то самого нужного, самого главного, и, в конце концов, осерчав, сердито укусил её. Мама вскрикнула, оттолкнула, спрятала свою булочку опять в блузку. Ощутив потерю чего-то нескончаемо ценного, без чего невозможно жить, кинулся на маму, рыча и плача начал рвать зубами и руками блузку, юбку, пока перед глазами не мелькнула большая лазурно-белая ваза, рухнувшая на его голову, отчего тело сделалось ватным, коленки сами по себе подогнулись и всё вокруг перевернулось, полетело в черную, с огненными искрами дыру.

Павлик любил дядю Витю и дедушку, а бабушку любил и боялся. Маму теперь помнил, как живую теплую булочку с большой светло-коричневой родинкой, при воспоминании о которой сильно возбуждался, шёл в большую комнату и, глядя в длинное высокое зеркало, теребил свою письку, мыча от удовольствия, пока из нее не прыскало кисельной белой водой на нехорошего мальчика, отраженного в стекле. Бабушка несколько раз прерывала его занятие, била ремнем, называя какими-то злыми словами. Думая, что во всем виноват тот нехороший мальчик, спрятавшийся в стекле, Павлик однажды взял с кухни тяжелую скалку и разбил нехорошего мальчика на мелкие кусочки.

В теплые дни дядя Витя на своей машине возил всех на дачу, где было так много еды на земле и в земле, что он, если взрослые не отнимали, ел всё подряд, особенно любил улиток, бабочек и мышей. Здесь он чувствовал себя повелителем земли с зелеными шарами деревьев и глыбами белых облаков. Вот и в это утро Павлик радостно взвизгнул, когда дядя Витя спросил “хочешь покататься на машине?”. Живо оставил свои цветные кубики и колпаки, из которых строил то и дело разваливающийся дом, оделся без помощи бабушки и от нетерпения приплясывал у дверей, дожидаясь остальных.

Он не заметил слишком долгой поездки “до дачи”. Устав от мелькания машин, деревьев, домов, уснул под приятный теплый запах внутренностей машины, а проснувшись, увидел, что сиденья машины почему-то вверху, а он лежит внутри на потолке. Тут его потащили следом за дедушкой на яркий солнечный свет. Вокруг — много шумящих людей, машина смешно глядит колёсами в небо, будто собирается кататься по облакам, дяденьки в белых одеждах пронесли на потешной кровати бабушку, затем и дедушку, а дядя Витя, как в телевизоре солдат, с белой тряпичной головой. Дяденька милиционер, кивнув на него, Павлика, сказал другому дяденьке милиционеру: “У нас дуракам только и везет. При такой аварии — ни одной царапины”. Павлик ничуть не обиделся, поскольку не знал, кто такие “дураки” и кто такие “умные”. Зато ему очень понравилось вместе с людьми ставить машину на колёса, потом ехать рядом с дядей Витей на переднем сидении вместо бабушки. Ветер дует прямо в лицо, потому что вместо стёкол искрятся острые осколки, и если раскрыть рот, летящий навстречу поток раздувает щёки и кажется, будто держишь во рту прохладный воздушный шарик. Поэтому, глядя на белую повязку вокруг головы дяди Вити, хотел крикнуть “эй, ты, тряпичная башка!”, но так как почти не умел говорить, начал смеяться. Дядя сердито покосился и пробормотал: “Идиот и есть идиот, из-за него чуть шеи не свернули, а ему смешно!”

В белой большой комнате одели в длинный полосатый халат, пахнущий лекарствами. Дядя Витя прижал к себе Павлика и он почувствовал, как на охваченную холодком, только что остриженную голову упала горячая капля. “Живи. Не скучай. Мы скоро к тебе приедем”, — сказал дядя Витя и выбежал в белую дверь, мелькнув тряпичной головой, что снова чуть не рассмешило.

Ему не было страшно в большой шумной палате, потому что побои от других мальчиков были ничуть не больнее бабушкиного ремня. Только днем и ночью хотелось есть, потому что один большой мальчик с лицом, похожим на дедушкино, когда сидит на унитазе, выманивал, воровал или отбирал всё, что Павлик начинал жевать, даже кусочки извёстки, отковыренные ложкой из сырого угла палаты. От голода он и расплакался, увидев под бледно-зеленым деревцем с красными лохматым цветами улыбающихся дядю Витю, дедушку, бабушку. Пока обнимали и целовали, выхватил из большой сумки белый батон, впился зубами, рвал и глотал, почти не прожевывая, пока что-то не застряло в горле. Закашлялся, задохнулся, замычал, посинел от натуги.

Вокруг всё всполошилось, стучали ладонями по спине, а дядя врач полез в рот чем-то холодным и скользким, отчего стошнило кусками размякшего батона. Дядя Витя ругался с дядями и тётями в белых длинных рубашках, которые тянули Павлика обратно в палату, бабушка с дедушкой тянули к двери на улицу, а он плакал, боясь, что одна половинка его тела останется здесь, другую — увезут домой. Поэтому он и в машине время от времени охлопывал себя руками, удостоверяясь в целостности своего тела.

Был праздник. Праздник — это когда в доме много людей и вкусной еды. Ему исполнилось пятнадцать лет (так сказали). Считать он сам умел до ста и больше, но часто забывал начало счёта, сосредоточив внимание на каком-нибудь потолочном, никому не видном живом пятнышке, перетекающем в него загадочным космическим одиночеством, отчего сами собой начинали кривиться губы, катиться из глаз слёзы, и когда пятнышко, быстро разрастаясь, заполняло собой всё вокруг, падал на пол, кричал во весь голос от тоскливой безысходности. Вот и на этом празднике среди гостей он увидел тётеньку, похожую на мать. Сделав вид будто идёт в туалет, приблизился сзади и по знакомому запаху угадал, что это и есть его мама, прячущая в блузке две теплых, ему только принадлежащих булочки. С пронзительным криком вцепился пальцами в шею, чтобы раз и навсегда раздавить свою неизбывную тоску по какому-то темному уютному морю, куда с поверхности через шланг-пуповину в него поступали и разливались во все уголки тела сладкие соки, навевая сонное успокоение и чувство защищенности от всех бед внешнего мира.

Множество цепких рук снова растаскивало его в разные стороны, и только возвратившийся страх жить отдельными частями тела в разных местах дома заставил разжать пальцы на этой ненавистной шее, которая, как ему казалось, одна была виновата в разрушении его сладко-сытного покоя.

Сколько времени прошло с того дня, не знал, да и вряд ли вообще помнил тот скандальный день своего рождения, только вдруг всем своим существом ощутил надвигающееся на него что-то страшное, зовущее кричать сквозь запертые на ключ двери “не надо! не надо! пожалейте! я не виноват!” А за дверью — вполголоса о нем разговоры. Обостренным слухом впитывал слова, не понимал их значения, но дрожащей от страха кожей ощущал их потаенный жуткий смысл. Вот говорит дядя Витя. Слова его полны жалостливой решительности, убеждает сделать что-то необходимое ради семейного покоя семьи, а главное, ради него, Павлика, который больше всех нуждается в покое. Вот хмыкает дедушка: “Как бы на старости лет не загреметь за такое дело... того...” Всхлипывает бабушка и говорит о каком-то “незамолимом грехе”. Снова — дядя Витя: “Мама, если Бог наказал нас, как ты говоришь, за наши грехи, то за какой грех наказал Он невинного мальчика... крещёного к тому же?.. За грехи родителей?.. Так на кой же он создавал Адама и глупую девку для него? Зачем позволил сотворить первый грех?.. Козни дъявола? Так что это за Бог, если не предвидел последствий?.. Ради царствия небесного безгрешных людей? Так ведь наш Павлик — самый безгрешный из грешных, он даже не ведает что творит. Спрашивается, ради чего ему маяться на этой грешной земле?"

Так и засыпает Павлик, вздрагивая во сне от голосов за дверью. Бабушка уже не бьет его, часто прижимает кудряво-черную головку к большой, мягкой, нехорошо пахнущей груди, тихо плачет, приговаривая: “Горюшко ты наше, как же я буду жить без тебя?”, а ему совсем не хочется плакать, потому что за него плачет бабушка.

В одну из ночей Павлик проснулся от напряженной тишины и осторожно крадущихся к нему шагов дяди Вити вместе с каким-то приторно-сладким больничным запахом. Испуганно заскрипел ржавыми пружинами матраса, всколыхнув застоявшийся кисло-подсолнечный запах мочи.

Дядя Витя включил свет, присел на постель рядышком, незнакомым голосом спросил: “Не спишь, Павлуша?.. Тут я тебе для сна лекарство принес, — и показал белый, головокружительно пахнущий клок ваты, похожий на кусочек мокрого облака. Понюхай. Тебе будет хорошо”. Павлик вдохнул и почувствовал разливающийся в голове и во всем теле покой. Но тут с криком в комнату вбежала бабушка, за ней — дедушка. Бабушка тянула за рукав пиджака дядю Витю, дедушка тянул за рукав ночной сорочки бабушку — и все ругались, кричали, хуже чем Павлик в минуты истерик. Ничего не понимая, он смотрел на них большущими серыми глазами, прижимал к носу и рту кусочек мокрого облака, боясь что отнимут, торопливо вдыхал дурманящий остро-сладкий больничный запах, пока шум и крики не отодвинулись, не превратились в плещущее теплое ночное море, навевающее глубокий сон и тихую космическую музыку среди мигающих звёзд…

В зимние вьюжные ночи эту могилку трудно отыскать среди множества холмиков под общим снежным одеялом, но летом она всегда заметна голубенькой узорчатой оградкой, кудрявой рябинкой и дубовым крестиком с фотографией удивительно красивого мальчика, грустно улыбающегося живым людям. Иногда на рябинку приветвляется яркого оперения птичка и поёт, поёт, заливается переливистыми трелями. Павлик смог бы повторить её песню не отними у него Господь с помощью людей голос и жизнь.

2001

This document last modified Friday, 17-Oct-2014 18:54:43 MSK